Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домашние телефоны все либо прослушивались, либо были отключены. Поговоришь с заграницей — и тебе отключают телефон. Поэтому мы договаривались, что звонят на почту, на телеграф. Надо было договориться с телеграфистками о том, что нам позвонят. Это все было трудно, но не невозможно.
У меня был такой эпизод, когда за мной почти семь месяцев ходили. Не просто оперативная слежка, в процессе которой они пытаются выявить контакты, нарисовать психологический портрет. А конвойная слежка — они ходили рядом, сначала четыре человека, потом восемь, две машины. Это было давление на психику. Обычно такое бывает перед арестом, чтобы человека не упустить. Профессор Юрий Орлов, первый руководитель Московской Хельсинкской группы, перед своим арестом от них сбежал, его не было дней десять, это был страшный шухер, представляю, сколько там полетело голов, сколько было снято звездочек с погон.
Но на меня просто оказывали психологическое давление. У них была своя игра, они хотели заставить меня эмигрировать из страны, создавали непереносимую обстановку. Но все равно свыкаешься и с этим. Потом оказывается, что среди них есть разные люди. Один у меня в метро попросил самиздат почитать. В метро у них не работала прослушивающая аппаратура, только на станциях брала. Обычно они ходили не меньше чем два-три человека, а он умудрился остаться в метро со мной без соглядатаев и попросил почитать чего-нибудь Солженицына. Я в следующую его смену принес «Раковый корпус». Он прочитал и потом мне отдал.
У них есть целая наука — «психология допроса». Они все время предлагают свои правила игры. И играть с ними, конечно, не стоит. Некоторые пытались, и это очень плохо кончилось. По крайней мере, надо знать границу, до которой можно пытаться их обыграть. Садиться за один стол с ними, выстраивать какие-то договоренности — это гибельное дело. Так же как, скажем, пытаться на допросах дать такие показания, которые устроят их, устроят тебя и никого не заденут. Большинство просто отказывалось от дачи показаний. Я, например, всегда отказывался.
Многие диссиденты тогда уезжали — известные, с именами. И это производило, конечно, очень тягостное впечатление. Получалось, что люди, которые объявляли себя защитниками прав человека, что выглядело как взятые на себя обязательства, уезжали из-за угрозы личной безопасности. 1977 год был очень плодородный на отъезды. Отца, меня и брата вызвали на Лубянку. Я не пошел. Но они меня на следующий день на улице схватили и привезли туда. Потребовали выехать из Советского Союза в течение двадцати дней. При этом они считали, что делают царское предложение. В противном случае будет арест. И что гораздо хуже, было условие: мы должны уехать все вместе, иначе посадят брата. Они хотели от меня избавиться и сыграли через родных. Это была морально непростая ситуация, ситуация с заложником. Мы из нее благополучно выбрались, не уступили. Нельзя сказать, что было только одно общее желание: давайте останемся и вместе сядем. Никому не хотелось в тюрьму. Но все-таки мы остались.
Я брал на себя публичные обязательства, был в рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях. Это была открытая группа, мы публиковали бюллетени со своими домашними адресами. К нам приходили люди, которые подвергались политическим преследованиям, которых сажали в психушки. У меня к тому времени книжка уже вышла за границей, ее читали по радио. Все это было в достаточной мере публично. И мне уехать было бы некрасиво. Нельзя объявлять себя публичным человеком, а потом, как только какая-то опасность, сразу же сматываться.
А потом получилось так, что некоторые, когда поняли, что участие в диссидентском движении может стать трамплином для выезда, решили рискнуть и участвовали в этом движении именно для того, чтобы выехать. Это тоже было очень некрасиво. В нашей комиссии были жесткие условия членства: человек не должен был раньше подвергаться психиатрическим преследованиям, чтоб это не было самозащитой, и у него не должно было быть намерений эмигрировать. Чтобы нельзя было воспользоваться: «А вот мы сейчас примем участие, насолим власти, власть на нас обидится, будет раздражена, и скажет — валите за рубеж».
Конечно, это напряженная жизнь и долго так жить трудно. Но КГБ и не давало долго жить в таком напряженном состоянии, оно прятало нас в тюрьмы, и там жизнь была спокойнее.
Я знал, что против меня возбуждено дело. Капитан Орехов из московского КГБ передавал нам информацию, когда будут обыски или аресты. Один раз он даже проводил у меня обыск, но я тогда не знал, кто это. Передавал он нам сведения через одного диссидента, профессора Марка Морозова. Марка Морозова арестовали, посадили в Лефортовскую тюрьму, по-разному на него давили — и он сломался, дал показания и выдал Орехова. Это было очень серьезное дело. Его могли бы и расстрелять, но КГБ не стало раздувать дело, потому что это сказывалось на их репутации. Морозову дали смешной срок: два или три года ссылки в Воркуте, в европейской части России (и это по 70-й статье, которая предусматривала до семи лет!). А потом он решил, что он и кум королю, и сват министру, может делать что угодно. Слушая радио «Голос Америки», сидел и печатал на машинке «Архипелаг ГУЛАГ». Такая нормальная диссидентская работа в ссылке. Ему дали уже десять лет. Предатели никому не интересны, никакой заслуги у них нет. Не посчитались с тем, что он выдал Орехова. А какое может быть в лагере отношение к такому человеку? С ним никто даже не здоровался. Он сидел в камере с одним моим приятелем. Однажды приятель ушел на прогулку, вернулся — а тот повесился. Вынести предательство довольно тяжело.
Я получил пять лет ссылки, что было по тем временам невероятно мягким сроком. Мне как бы повезло, потому что меня должны были судить в 78-м году одновременно с процессом Гинзбурга в Калуге, Пяткуса в Вильнюсе. И Щаранского, по-моему, судили тогда же. Они любили устраивать суды в один день, чтобы рассредоточить диссидентские силы. Обычно все приходят к суду, а тут непонятно, куда лучше идти. Но я отказался от назначенного адвоката, а тот, которого я хотел, был в отпуске, и мне перенесли суд на полтора месяца. За это время разразился такой международный скандал в связи с этими процессами, что они, видимо, посчитали, что не стоит добавлять. Но это моя версия. На самом деле ведь никогда не понятно, чем продиктован приговор. Когда дают десять лет, как Гинзбургу, это понятно. А когда мягкий приговор, то это значит либо что человек сдался, а это был не мой случай, либо у них свои какие-то соображения.
Я отбывал Якутии, в Оймяконском районе. В стране больше трех тысяч районов, куда можно послать отбывать ссылку. Меня послали в самое холодное место Северного полушария. Впрочем, летом там жарко.
Сначала они мне не хотели давать работу по специальности — как медику. Потом я написал заявление в Государственный комитет по труду о том, что прошу зарегистрировать меня в качестве безработного. А при социализме безработный — это невозможно. А я же как ссыльный пользовался всеми правами обычного человека, никаких ограничений у меня не было, кроме того, что я не мог выехать за пределы поселка. Они не захотели лишних скандалов, тем более за границей в четырнадцати странах появился комитет в мою защиту. В конце концов дали мне работу по специальности, я работал как фельдшер, пока снова не посадили.